скульптурой, – это область зрения, наглядная (и, значит, доступная) фиксация,
«остановка» речи, пространство языка, то есть правил, парадигм. Кроме того,
изображения, помещенные на поверхностях соборных объемов, обозначают и
переход, границу между пространством трехмерным и двухмерным. При этом
граница задается актом архитектурного «самоограничения»: окно, проем – это
отсутствие архитектурной пластики и, значит, проникновение внешнего
пространства. Изображения витражей пропускают взгляд сквозь себя, тогда как
скульптура порталов уступает место человеческой телесности.
Причем именно скульптура обозначает то, что за внешним,
материальным обликом вещей и людей – больше жизни. И у этой жизни другие
свойства, ибо это жизнь вечная. И зритель переходит к реальности, к жизни
этих образов, подражая им не столько разумом и телом, сколько душой, меняя
ее свойства, заменяя, вытесняя одни (греховные) другими (обретая
добродетели). Это и есть «соучастие в вечной красоте», что возможно при
условии подражания «образу Божьему», проникновения в «чистую душу».
Другое условие появления того или иного святого в убранстве собора –
это культ реликвий, при том, что «реликвия обладает сверхприродной
ценностью», задающей в том числе и форму самого собора, когда церковное
здание, по сути, становится все тем же реликварием, в позднее средневековье
получившим весьма характерную форму монстранца. Та же Сен-Шапель,
«самая совершенная из построек 13 века», представляла собой раку-ковчег,
вмещавшую Терновый венец. А «самая прекрасная из всех мистических грёз
Средних веков, сам sangrail – что это, если не реликварий»?
Итак, мы имеем дело со взаимообменом архитектурных, пластических и
собственно изобразительных свойств соответствующих образов. И происходит
этот, можно сказать, интегральный иконографический процесс под знаком
личностных нравственно-созерцательных усилий – и не только богослова-поэта,
и не только художника-скульптора, и не только зрителя-посетителя собора, но и
исследователя-иконографа вкупе с читателем-толкователем его текстов.
Но у истории есть конец, который есть и конец мира. И это Страшный
Суд, а «Апокалипсис» – последний из литературных источников, которые
можно себе вообразить и которыми мог вдохновляться средневековой
художник. Но это означает и конец искусства и, соответственно, повседневного
церковного благочестия, так как перед искусством ставится задача отобразить