те, непосредственно после восприятия расходится все более и более
широкими кругами до возбуждения всей внутренней силы восприятии.
Ненормальность приемов, вызванных неблагодарными условиями
одиноко стоявшего поэта и столь же одинокого композитора, заключалась
до сих пор в том, что поэт, для того чтобы стать понятным чувству,
пустился в рискованную ширь, где он сделался изобразителем целых
тысяч подробностей, долженствовавших по возможности понятно
представить фантазии какой-нибудь образ. Фантазия, ошеломленная
таким разнообразием пестрых мелочей, могла овладеть изображаемым
предметом опять-таки только путем того, что старалась понять эти
запутанные подробности и, таким образом, впадала в деятельность
чистого рассудка, к которому только единственно и мог обратиться поэт,
когда, смущенный массой своих описаний, он в конце концов стал искать
надежной точки опоры.
Абсолютный музыкант, напротив, чувствовал при творчестве
потребность сконцентрировать свой бесконечно обширный чувственный
элемент в определенные, по возможности доступные уму, пункты. Ради
этого ему все больше приходилось отказываться от полноты своего
элемента и с величайшими усилиями сгущать чувства в невозможную, по
существу, мысль, чтобы наконец представить это сгущение произвольной
фантазии в виде воображаемого, скопированного с какого-нибудь
внешнего предмета явления, лишенного всякого чувственного выражения.
В этом отношении музыка походила на бога наших легенд, который,
спустившись с неба на землю, должен был принять образ и одеяние
обыкновенного смертного, чтобы стать здесь видимым: никто не узнавал
бога в оборванном нищем. Но придет истинный поэт, который
ясновидящим оком высших творческих мук узнает в оборванном нищем
бога-искупителя, освободит его от костыля и лохмотьев и на крыльях
своего страстного чувства вознесется с ним в заоблачную высь, где
дыхание освобожденного бога разольет невообразимые наслаждения
блаженнейших чувств! Так бросим же жалкий язык будней, в котором мы
еще не являемся тем, чем мы можем быть, и в котором поэтому не
выражаем того, что можем выразить, — бросим, чтобы заговорить языком
искусства, в котором единственно можно высказать то, что мы должны
сказать, если мы уже стали тем, чем
можем быть!
433