427
стник Великой Отеч. войны, служил в артиллерийском полку, службу закончил в Германии, награжден боевыми орденами и меда-
лями.
После демобилизации Л. был восстановлен в ун-те и записался, “демонстрируя самостоятельность”, в семинар Мордовченко, к-рый
стал его научным руководителем. Окончание ун-та (1950) у Л. совпало с разгаром кампании против “низкопоклонства и космополи-
тизма”, сразу принявшей зловещий погромно-антисемитский характер. Началась проработка Эйхенбаума, Гуковского, Жирмунского
и др. известных профессоров, начались аресты. Кампания коснулась и Л., который, получив “открытое распределение”, так и не
смог устроиться на работу в Ленинграде. По чистой случайности молодому ученому удалось устроиться на вакантное место на ка-
федре рус. лит-ры Тартуского ун-та, где он работал до конца жизни. Уже в студенч. годы молодой ученый написал канд. дис. “А.Н.
Радищев в борьбе с общественно-полит, воззрениями и дворянской эстетикой Карамзина” (защищена в Тарту в 1951); к этому вре-
мени была уже практически написана и докт. дис. — “Пути развития рус. лит-ры преддекабристского периода” (защищена в Ленин-
граде, в 1961). После прошедшего в 1958 в Москве первого в СССР конгресса славистов Л. удалось добиться у ректора Тартуского
ун-та согласия на издание трудов кафедры. Первым выходит выпуск “Трудов по рус. и славянской филологии”, становящихся еже-
годным изданием; с 1964 начинают выходить “Труды по знаковым системам”(Семиотика) и первый из “Блоковских сборников”.
Вокруг тартуских ученых записок, редактируемых Л. и его единомышленниками (женой — З.Г. Минц, и другом — Б.Ф. Егоровым,
ставшим зав. кафедрой), начинает складываться научная школа, вскоре получившая название “тартуской”. Ее признанным лидером
стал Л.
С нач. 60-х гг. в Тарту систематически проводятся “летние школы”, конференции, семинары по разл. аспектам структурного и се-
миотич. изучения лит-ры, искусства и культуры в целом, при этом область изучаемых объектов постоянно расширялась. Официаль-
ная наука и власти с самого начала с большой настороженностью отнеслись к появлению нового направления в лит.-ведении и гу-
манитарном знании. Настораживала независимость суждений и выводов, свобода в выборе объектов анализа и в тенденциях их ин-
терпретации, вообще отсутствие “табуированных” тем и имен, запретов на использование тех или иных научных методов исследо-
вания, тех или иных традиций, авторитетов. Возмущала апелляция к полузабытым традициям рус. формальной школы (с к-рой, осо-
бенно поначалу, наблюдалась явная преемственность Л. и его соратников), лингвистич. работам зарубеж. ученых — от де Соссюра
до Н. Хомского, Праж. лингвистич. кружка (среди к-рого были не упоминаемые в советской науке рус. эмигранты), представителям
структурной антропологии (Леви-Стросс и др.). Именно в тартуских сборниках началось возвращение “скомпрометированных” в
ряде “кампаний” за “чистоту советской науки” имен ученых во всем блеске их всемирной значимости (Флоренский, Б.И. Ярхо, Б.М.
Эйхенбаум, А.М. Селищев, Б.В. Томашевский,
О.М. Фрейденберг, С.И. Бернштейн, Я. Мукаржовский, А.А. Любищев, Тынянов,
В.Я. Пропп, Н.И. Жинкин, М. Бахтин, П.Г. Богатырев, Д.С. Лихачев и др.). Неуклонно расширялся круг имен писателей, творчество
к-рых служило материалом для структурологич. и семиотич. штудий школы: Пастернак, Цветаева, А. Белый, Мережковский, Ф. Со-
логуб, Мандельштам, И. Северянин, А. Ремизов, И. Анненский и др. Вместе с тем невозможно было придраться к тенденциозному
подбору имен и произведений: наряду с “запрещенными” и забытыми текстами и именами в трудах школы постоянно фигурировали
произведения рус. классич. лит-ры 19 в., др.-рус. лит-ры, лит-ры 18 в., рус. и зарубеж. фольклора, мифологии, театра и кино, изобра-
зит. искусства и т.д. В работах самого Л. преимущественное место занимала именно рус. лит. классика, что делало его почти неуяз-
вимым для политизированной критики и полит, обвинений со стороны партийного руководства и структур госбезопасности. Даже
личное знакомство с Е.С. Булгаковой, А.И. Солженицыным, Н. Горбаневской, Якобсоном и др. были недостаточными для идеол.
или полит, санкций в отношении тартуско-московской школы.
Среди идеол. обвинений, предъявляемых Л. официальными органами, фигурировали только аполитичность и безыдейность, с одной
стороны, и формализм, разрушение “гуманизма”, с другой, — умеренные и даже мягкие, по советским канонам. Похожие обвинения
в 20-е гг. предъявлялись ученым, образовавшим “формальную школу” и отстаивавшим “формальный метод” в лит.-ведении как раз-
новидность проф. “спецовства” и права на свободу в области методологии. В 20-е гг. засилье вульгарной социологии и революц.
максимализм позволяли легко отождествить методологию с философией, а философию с политикой; в рез-те таких подмен форма-
лизм лит.-ведов было просто представить как антимарксизм, и даже разновидность идейной оппозиции. Проделать с Л. и тартуской
школой подобное в 60-е или 70-е гг. было уже практически невозможно, тем более, что Л. принял внутр. решение в полемику с
идейными оппонентами не вступать, на критику по возможности не реагировать, каждый вышедший сборник рассматривать как
удачу и относиться к нему как к “последнему”. Л. не казался властям “полит, борцом” или неисправимым диссидентом; он скорее
выглядел чудаком-теоретиком, поборником “чистой науки”, а сражаться на почве научных принципов лит.-ведения или семиотики
в проблемном поле гуманитарной методологии (что требовало немалых познаний в конкр. науках, общекультурной эрудиции и ши-
рокого культур-филос. мышления) “лит.-веды в штатском” не умели и не могли, запретить же научное направление в то время, ко-
гда приходилось реабилитировать генетику и кибернетику, освобождая их от позорных ярлыков “лженаук”, было уже невозможно.
Положение тартуской школы в идеол. плане отчасти облегчалось ее геогр. положением: в республиках Прибалтики, и особенно в
Эстонии, разрешалось многое из того, что запрещалось в центре или росс. глубинке. Дух либерального вольномыслия и нескрывае-
мого “западничества” при сознат. попустительстве Москвы не только не пресекался, но и поддерживался местными партийно-гос.
органами Эстонии, приветствовался в научных и худож. кругах — как свидетельство или доказательство относит, свободы мысли и
творчества в самых зап. частях советской империи. Естеств. интерес зап. ученых и политиков к Тартускому ун-ту и Л., с одной сто-
роны, был важен для руководства СССР как свидетельство “потепления” советской власти в отношении к исканиям интеллигенции
и “разрешит.” элемента советской культурной политики в эпоху “оттепели”; с другой, служил основанием для цензурных гонений,
слежки и превентивных ограничений для Л. и его единомышленников (долгое время бывших “невыездными”). В то же время имен-
но статус “особой идеол. зоны” привлек в Тарту ряд моек., Ленинград, и региональных ученых, к-рым было тесно в рамках цензур-
ных и политико-идеол. запретов и антидиссидентских кампаний, проводимых в центре; конференции и “летние школы” в Тарту,
тартуские сборники с более широкими возможностями публикаций на темы, близкие к “недозволенному”, ощущались как “прорыв”
в неизвестное смысловое пространство, как путь к научным инновациям и способ интеграции с мировой наукой. Тартуско-
московская семиотич. школа образовалась “с двух концов” — как своего рода научный “тоннель”, прорытый под слежавшимися
пластами тоталитарной культуры с ее догмами, табу, штампами, демагогией и т.п. Среди участников школы оказались такие разные
по методологии, научным интересам, идейным принципам ученые, как Ю.И. Левин, Е.В. Падучева, А.М. Пятигорский, И.И. Ревзин,
В.Н. Топоров, Вяч.Вс. Иванов, Б.А. Успенский, Б.М. Гаспаров, М.Л. Гаспаров, А.А. Зализняк, Е.М. Мелетинский, С.Ю. Неклюдов,