которых все бегут и которых страшатся, как бы не попасть в поле внимания полиции мысли и
быть заподозренными в связях с ними, в «мыслепреступлении», в неверных поступках (реальных
или потенциальных) вне зависимости от степени того вреда, который мог быть нанесен партии их
поведением. Но о существовании последних становилось известным только, благодаря салкщу
факту их исчезновения из, срщаль-ного общения, из социальной жизни. Об их проступках и
мотивах надлежит догадываться — их объяснение всегда тайно, их вина лишена публичного
обсуждения или информирования «сверху». Эта вина и опасность, связанная с ними, их
враждебность фиксируется уже самим их исчезновением, а мотивы каждый оставшийся на
свободе обыватель должен мгновенно идентифицировать и принять. Презумпция виновности и
потенциальной враждебности (способность заранее сознавать свое будущее поражение, готов-
ность капитулировать) задает условия и нормы повседневной социальности, лишь
поддерживаемой внешним контролем тайной полиции. Страх перед ней, угроза помимо воли
оказаться «врагом» (партии, начальства, полиции) становится не просто «горизонтом»
происходящего, в том числе в ближайшем окружении. Она оборачивается парализацией
непосредственных — семейных или других обыденно традиционных связей
33
. Террор, практика
унич-
33
«Признаки власти — заставлять страдать другого человека, если человек не страдает, то как можно быть
уверенным, что он исполняет вашу волю, а не свою собственную? Власть состоит в том, чтобы причинять
боль и унижать. В том, чтобы разорвать,сознание людей на куски и составить снова в том виде, в каком вам
угодно. <Мир, который мы создаем> будет
40
тожения инакомыслящих создает атмосферу безнадежности сопротивления и внутренней,
упреждающей капитуляции, более того — ненависти не только к врагам или властям, но и к близ-
ким или уважаемым людям, ко всему, что в силу своей ценностной значимости может быть
источником неполной лояльности к власти. Становящийся хроническим опыт самоунижения вы-
зывает подсознательную ненависть к себе. (Однако в данном случае Оруэлл не квалифицирует это
сознание как «нигилизм», подобно Достоевскому.) Тем самым, речь идет не просто о пассивном
саморазрушении, о сдаче или всеобщем заложничестве, т. е. игре на проигрыш, на убыль, игре с
отрицательным результатом. Состояние всеобщего аморализма — это и новая «вера» в
двусмысленность (поддельность) любых ценностных представлений, искусственность,
утилитарность высших смысловых значений
34
.
Возникающая в результате этого адаптивная мораль — нечто иное, нежели русское традиционное
«с сильным не судись»; этот феномен представляет собой нечто гораздо более глубокое и
извращенное, чем поведение «применительно к подлости», сформулированное одновременно
Достоевским и Салтыковым-Щедриным. Это — готовность не просто примириться с насилием и
унижением такого рода, как-то обустроиться в этой системе, создать своего рода «комфорт боли»,
а заранее оправдать действия репрессивной власти, признав ее правоту и справедли-
полной противоположностью тем глупым гедонистическим утопиям, которыми тешились прежние
реформаторы. Мир страха, предательства и мучений. Мир топчущих и растоптанных, мир, который,
совершенствуясь, будет становиться не менее, а более безжалостным; прогресс в нашем мире будет
направлен к росту страданий. Прежние цивилизации утверждали, что они основаны на любви и
справедливости. Наша основана на ненависти. В нашем мире не будет иных чувств, кроме страха, гнева,
торжества и самоуничижения. Все остальное мы истребим. Все. Мы искореняем прежние способы
мышления — пережитки дореволюционных времен. Мы разорвали связи между родителем и ребенком,
между мужчиной и женщиной, между одним человеком и другим. Никто уже не доверяет ни жене, ни
ребенку, ни другу... И помните, что это — навечно. Это будет мир террора — в такой же степени, как мир
торжества. Чем могущественнее партия, тем она будет нетерпимее, чем слабее сопротивление, тем суровее
деспотизм» (Там же. С. 180).
54
Тем интереснее, что разложение тоталитаризма публично проявляется не с политического протеста, а с
реабилитации «подлинности» или «искренности» в литературе. Напомню о знаменитой статье В.
Померанцева (ПОМЕРАНЦЕВ В. Об искренности в литературе // Новый мир. 1954. № 12).
41
вость, с истерической эйфорией раствориться в коллективном конформизме самого низкого толка.
(Этим социально-психологическим механизмом, видимо, можно объяснять необъяснимую для
внешнего наблюдателя «сдачу» подсудимых на московских процессах 1936—1937 гг. Анализ
этого феномена дал А. Ке-стлер в своем романе «Слепящая тьма».) Здесь не только перверсия
репрессивности в кровожадную агрессивность в отношении к врагам, назначаемым «сверху», но и
трансферт этой перверсии, выражающийся во внешнем культе вождя, самоудовлетворении от
потери чувства «автономности личности», «определенности Я» (бремя субъективности тяготило