Энкратический дискурс — коль скоро мы включили в его определение опосредованность доксой — это не
только дискурс господствующего класса; его могут заимствовать (или хотя бы принимать без сопротивления) и
классы, не обладающие властью или же пытающиеся ее добиться путем реформ либо перехода в высший класс.
Пользуясь поддержкой государства, энкратический язык вездесущ: это язык размытый, текучий и все-
проникающий, им пропитаны процессы товарного обмена, социальные ритуалы, формы досуга,
социосимволическая сфера (особенно, конечно, в обществах, где имеется массовая культура). Энкратический
дискурс не только никогда не выступает как систематический, но и образует постоянную оппозицию всякой
системности; он скрывает свою системность, тайно подменяя ее такими личинами, как «природа»,
«универсальность», «здравый смысл», «ясность», недоверие к «интеллектуализму». Кроме того, подобный
дискурс внутренне полон — в нем нет места «другому»; отсюда ощущение удушья, вязкой массы, которое он
может вызвать у постороннего ему человека. Если, наконец, вспомнить, что, по Марксу, «идеология — это
образ реальности, поставленной с ног на голову», то получается, что в энкратическом дискурсе, всецело
идеологическом, реальность изображается как разрушение идеологии. Короче говоря, это язык
немаркированный, его террористичность приглушена, так что трудно определить ее морфологические черты —
разве что удастся строго и точно воссоздать фигуры приглушения (одно, в общем-то, противоречит другому).
Сама природа доксы — ее расплывчатость, полнота, «природность» — такова, что затрудняет какую-либо
внутреннюю типологию энкра-
530
тических социолектов; языки власти атипичны, этот род не разделяется на виды.
Изучать акратические социолекты, видимо, легче и интереснее. Все эти языки вырабатываются вне доксы,
которая их и отвергает, именуя обычно «жаргонами». При анализе энкратического дискурса результат в общем
и целом известен заранее — потому-то анализ массовой культуры явно топчется ныне на месте; акратический
же дискурс — это, в общем, тот, которым пользуемся мы сами (исследователи, интеллектуалы, писатели), и,
анализируя его, мы подвергаем анализу и самих себя в своем отношении к речи; подобная затея всегда
сопряжена с риском, но именно поэтому ее необходимо осуществить. Что думают о своем дискурсе марксизм,
или фрейдизм, или структурализм, или наука (так называемые гуманитарные науки) — в той мере, в какой
каждый из этих языков составляет акратический, пара-доксальный социолект? Подобным вопросом никогда не
задается язык власти; очевидно, что этот вопрос лежит в основе всякого анализа, стремящегося не искать
внешней точки зрения на свой объект.
Своим носителям социолект выгоден, очевидно, прежде всего тем (не считая преимуществ, которые владение
особым языком дает в борьбе за удержание или завоевание власти), что сообщает им защищенность; языковая
ограда, как и всякая другая, укрепляет и ободряет тех, кто внутри нее, отвергая и унижая тех, кто снаружи. Но
как социолект воздействует на тех, кто вне его? Теперь ведь нет искусства убеждать, нет риторики (во всяком
случае, она не признает себя таковой); стоит, кстати, заметить, что риторика Аристотеля, основанная на мнении
большинства, была с полным правом, можно даже сказать преднамеренно и открыто, риторикой эндоксальной,
то есть энкратической, — поэтому аристотелевское учение, хоть это и представляется парадоксом, может
оказаться источником весьма ценных понятий для социологии массовых коммуникаций. По сравнению с той
эпохой современная демократия отличается тем, что «убеждение» и его technè * не осмыслены теоретически,
так как си-
* Искусство (греч.). — Прим. перев.
531
стематичность подвергается запрету, а язык, в силу характерного для нашего времени мифа, считается
«природным», «инструментальным». Можно сказать, что наше общество, не признавая риторику, тем самым
«забывает» и теоретически осмыслить массовую культуру (об этом явно забывает и послемарксовская марк-
систская теория).
Но на самом деле социолекты и не имеют отношения к technè убеждения — во всех них содержатся фигуры
устрашения (пусть даже и кажется, что акратический дискурс более резко террористичен). Любой социолект
(энкратический или акратический), будучи порожден расслоением общества, живя среди воюющих друг с
другом смыслов, сам стремится не дать говорить чужим; таков удел даже либерального социолекта. Оттого в
разделении двух основных типов социолектов противопоставляются друг другу всего лишь два разных типа
устрашения или, если угодно, два способа давления. Энкратический социолект действует подавляюще (своей
массированной эндоксальностью, которую Флобер назвал бы Глупостью); акратический же социолект,
находясь вне власти, вынужден прибегать к прямому насилию и действует подчиняюще, пускает в ход на-
ступательные фигуры дискурса, призванные скорее принудить, нежели завоевать другого. Два способа
устрашения различаются также и ролью, которая признается в них за системностью: акратическое насилие
открыто опирается на обдуманную систему, энкратическая же репрессивность свою систему затемняет, пре-
вращает обдуманное в «пережитое» (то есть не-обду-манное); две дискурсивные системы связаны отношением
инверсии — явное / скрытое.
Социолект не только устрашающе действует на тех, кто оказывается вне его (по своему положению в культуре,
в обществе), он также и принудителен по отношению к тем, кто его разделяет (вернее, получил его в свой удел).
Со структурной точки зрения это результат того, что на уровне дискурса социолект представляет настоящую
языковую систему. Якобсон вслед за Боасом справедливо отметил, что язык определяется не тем, что он