Она дает древнему, загнанному в подполье голосу слово, превращает его в истца
или ответчика на суде сознания. Но и "новые" на этом суде утрачивают
собственное варварство: глухой и слепой деспотизм "правосудия", "закона" и
"истины", неподсудных, безапелляционных, неоспоримых. В облике Аполлона
обнаруживается надменная пренебрежительность ("хюбрис") самих Олимпийцев,
так сказать, божественное самомнение, закон которого мнится благом самим по
себе и ясность которого ослепляет. Между тем фундаментальное открытие
трагедии в том, что благо (истинность, законность, справедливость) нельзя
однажды и навсегда получить как некую вещь, которую оставалось бы только
охранять от посягательств. В этом смысле человеческое устроение в корне
неблагополучно, и тем более неблагополучно, чем более утверждается в нем
нечто в качестве полученного, обретенного раз и навсегда блага. Ни беспечное
благополучие "безначалия", ни силой обеспеченное благополучие "деспотии" (то
μετ' αναρχον μήτε δεσποτούμενον — с. 696) не соответствуют, по согласному
мнению Эриний и Афины, началам человеческого бытия. Для человека быть в
своем начале значит пребывать в сознании:
в
трудном бдении и бодрствовании извечного начинания, изначального суждения,
суда, пересматривающего все с самого начала. Но вернемся к действию трагедии,
которое, впрочем, уже целиком превратилось в действие мысли: разбирательство,
рассуждение, осознание... На передний план выходит Афина, и именно она, а не
Аполлон, представляющий лишь одну сторону на божественно-космическом ^Де,
продолжает начавшийся спор. Встречая Эриний у своего святилища в Афинах,
покровительница
157
города не смущается тем, что в них отталкивает Аполлона, — щ чудовищным
безобразием, причастностью царству мертвых — сдо. вом, иноприродностью
олимпийцам. Как будто и впрямь впервые увидев их, не похожих ни на кого из
богов или смертных, она спрашивает: "Кто вы такие?" Единственное, что ей
нужно, — ясное (открытое, прямое) слово (εμφανή λόγον) (с. 408-420). Но
объявившись словом, определив свой род, право и назначение, Эринии — древ.
нейшие "дети ночи", "Проклятья", до самой смерти преследующие обреченного
им преступника — оказываются лишь стороной, предстоящей слушанию суда
вместе со смертным, с Орестом как другой равно-правной стороной.
"Присутствуют две стороны, — замечает Афина. — Мы слышали только
половину" (с. 428).
Причем (в отличие от древнейшего обрядового суда) речь идет не просто об
обмене клятвами их магической силой Эринии, конечно же, могущественней
Ореста, они знают, что он не потребует от них и сам не сможет дать клятвы. Но
клятвы, утверждает Афина, не обеспечивают правосудия, и, если желать на деле
быть правосудными, а не слыть таковыми (с. 430), необходимы вразумительные
показания, а не страшные клятвы. Эринии почтительно признают Афину дос-
тойной решать это дело, и начинается суд, точнее, пока еще следствие, которое
ведет Афина.
Но, едва получив полномочия третейского судьи, выслушав ответ "второй
стороны", Ореста, сама Афина попадает в тупик амехании. "Слишком трудное это
дело, — замечает мудрейшая из богинь, — чтобы какой-нибудь смертный
отважился его рассудить, да и мне не положено судить об убийстве в приступе
гнева..." (с. 470-472). Подобно Пеласгу в "Молящих", Афина здесь не может ни
оттолкнуть очистившегося и прибегающего к ее защите Ореста, ни прогнать
Эринии, грозящих в отместку поразить страну тысячью бед. "Вот так обстоят
дела, — говорит она как бы самой себе. — Оставлю ли я их или прогоню, и в том
и в другом случае мне не избежать беды, ставящей меня в тупик (δυσμήχανον).